– Ну и как?
– Он их не проносил, он их делал прямо в Магазине!
(В самом деле хорошо, что я сижу.)
– Кроме шуток?
Изрядное усилие потребовалось, чтобы это сказать, да еще игривым тоном!
– Кроме шуток. Я попробовал: получается.
«Попробовал»? Ну, все: чувствую, как на горизонте возникает Худшее. Худшее, чей тяжелый шаг мне теперь так хорошо знаком.
– Бен, в Магазине есть все, что нужно, чтобы взорвать Париж, если кому охота.
Это верно. Но надо, чтобы была охота.
– И в школе есть.
Молчание. То еще молчание!
– Ну, я и провел опыт.
– Жереми, какой еще опыт? Уж не хочешь ли ты сказать, что…
– Попробовал сделать бомбу во время уроков, да так, чтоб никто не заметил.
(Да нет, все правильно: именно это он сказал.)
– Берешь какую угодно дрянь, которая содержит хлорат натрия, например, гербицид, и…
И вот мой младший брат Жереми, которому недавно исполнилось одиннадцать, выдает мне точный рецепт самодельной бомбы, все больше и больше расходясь по мере изложения. И его голос накладывается на звучащий в моей памяти голос Тео: «Представляешь, тут один недавно целый день болтался с пятью кило гербицида в карманах!»
– Говори тише, Жереми, успокойся, тебе не надо утомляться!
(Не надо главным образом, чтобы тебя услышали в коридоре, черт побери! Дожили: у меня брат поджигатель. Мой брат – малолетний поджигатель! А я-то хорош! Тоже мне воспитатель, педагог!)
– Все шло как по маслу, Бен, я ее уже разряжал, чтобы принести домой, показать тебе – вот, мол, решающая улика, представляешь? А эта гадина как рванет у меня в руках!
(И ты поджег к чертовой матери свой коллеж, Жереми! Ну и ну! ТЫ ПОДЖЕГ ШКОЛУ, В КОТОРОЙ УЧИШЬСЯ!)
– Бен, ты мне веришь по крайней мере?
В первый раз его голос дрожит.
– Бен, ты мне веришь, скажи!
Молчание. Долгое молчание. Я смотрю на него. Молчание длится. Из его глаз с обгоревшими ресницами катятся слезы.
– Ну вот, я так и знал, что ты мне не поверишь. Бен, ты же знаешь, я тебе никогда не врал!
(Иегова, Иисус, Будда, Аллах, Ленин, кто там еще? Ну что я вам сделал?)
– Я тебе верю, Жереми, и это будет последняя глава моей повести, я ее расскажу сегодня Малышу и остальным. Изготовить бомбу в Магазине – гениальная идея! Роскошный эпилог!
От холода дрожу в июльский день,
Горю, тону, живу и умираю,
В преддверьи ада слышу голос рая.
Грущу и радуюсь, мешаю свет и тень.
– Клара, когда читаешь стихи, соблюдай размер, делай паузы. В поэзии паузы играют такую же роль, как в музыке. Они задают ритм и в то же время они – тени слов. Или их отблески – может быть так и так. Не говоря о паузах, которые предвещают дальнейшее. В общем, паузы бывают всякие. Вот, например, перед тем как начать читать, ты фотографировала белую кошку на могиле Виктора Гюго. А теперь представь, что после того, как ты прочитала стихотворение, мы оба помолчали. Будет ли это такая же пауза?
– Будет ли, Бенжамен? Такая же ли? Это сложный вопрос!
Она смеется, передразнивая меня. Затем берет под руку, и мы продолжаем нашу прогулку по залитому солнцем кладбищу Пер-Лашез. Как заметила Клара, почти все кошки на кладбище черные или белые. Бывают еще черно-белые, и все, других расцветок нет. Я же думаю о Жереми: десять дней назад ему пришили палец и послезавтра он возвращается домой. Думаю о Джулии, которая несколько ночей подряд прилежно поднимала мое моральное состояние. («Брось, Бенжамен, ничего ужасного в этом нет, дети – экспериментаторы по природе. Конечно, мороки от этого – дай Боже, но это вовсе не ужасно, и ты во всяком случае здесь ни при чем. Не бери в голову, милый, дай я тебя приласкаю, не вынуждай меня заниматься теорией…») О Джулии, запах которой защищает меня до сих пор. Думаю о старикашке Джимини, которого я с тех пор не видел и который, вероятно, ощущает на себе перекрестные взгляды двух полицейских. И еще я думаю о Кларе, которая завтра сдает выпускной экзамен по литературе и при этом ничего не понимает в сонете Луизы Лабе, о котором идет речь.
– Ладно, давай вернемся к Луизе. Прочитай вторую строфу и старайся соблюдать размер, экзаменатор будет тебе за это чрезвычайно признателен.
Смеюсь и плачу, радуюсь беде,
Скорблю в часы блаженства и страдаю,
В единый миг цвету и увядаю.
Мое добро повсюду и нигде.
– Клара, о чем здесь, по-твоему, говорится? Эти сейсмические толчки, короткие замыкания, внезапные перепады настроений – что это такое?
– Впечатление, что ей как-то тревожно. И в то же время она очень уверена в себе.
– Тревога и уверенность, да, ты почти права. Прочитай следующий стих – только один следующий.
Так путь Любви коварен и изменчив.
– Любовь, Кларочка, это любовь приводит нас в такое состояние. Посмотри, например, на свою сестру.
Тут она забегает вперед, внезапно останавливается посреди аллеи и щелкает меня.
– Я на тебя смотрю! – И затем: – Кем она была, эта Луиза? Я имею в виду по сравнению с другими поэтами той эпохи – Ронсаром, Дю Белле и прочими?
– Она была самой законченной фигурой Возрождения. С одной стороны – тончайшая поэзия, а с другой – самая грубая физическая энергия. Она владела шпагой и одевалась в мужское платье, чтобы выступать в турнирах. Она даже участвовала в осаде Перпиньяна и штурмовала стены крепости. А потом оттачивала как можно тоньше свое гусиное перо и писала вот такие штуки, которые дают сто очков вперед всей поэзии того времени.
– А портреты ее есть? Она была красивая?
– Ее прозвали Прекрасной Канатчицей.
Так продолжалась наша прогулка; Клара фотографирует, я разбираю для нее замечательный сонет Луизы Лабе, она бросает на меня восхищенные взгляды, а я думаю, как Кассиди у Бинга Кросби, что если бы я был учителем, то любил бы эту профессию по разным неуважительным причинам, в том числе из-за моей неумеренной склонности быть предметом вот такого наивного восхищения.